АННА
СТЕПАНОВНА
ПОЛИТКОВСКАЯ

(30.08.1958 – 07.10.2006)
  
Анна Степановна Политковская


  

БИОГРАФИЯ

ПУБЛИКАЦИИ
В «НОВОЙ ГАЗЕТЕ»


СОБЫТИЯ ПОСЛЕ…

АУДИО / ВИДЕО

СОБОЛЕЗНОВАНИЯ

ВАШЕ СЛОВО


Скачать книгу «Путинская Россия»

Скачать специальный выпуск

МЫ ЖИВЫ ОПЯТЬ
Хроника счастья полковника Миронова

     
Фото Олега Смирнова

     
       Во Владикавказе на одной из центральных его улиц есть кафе. Обычное североосетинское кафе. Правда, из дорогих — где повсюду полно зеркал и по стенам развешаны искусственные зеленые растения, изображающие домашний уют, где пекут отличные «три хлеба» и тебя обязательно употчуют до последующего самобичевания: зачем же я это сделал… Но не об этом сейчас.
       …Мы летели на военном вертолете из пункта «А» в пункт «Б». Под нами медленно перемещалась ночная незаметная Чечня. Горящие скважины, трассирующие «млечные дороги» – вот, собственно, и все. Остальное было тьмой, в которую сквозь прицел ночного видения привычно всматривался средних лет офицер сопровождения, свесив ноги в открытый люк и держа ручной пулемет готовым к употреблению.
       В вертолете не поговоришь – шумно и уши заложены. Однако с соседом мы все-таки перемолвились, не видя друг друга, – при поздних перелетах огней внутри не зажигают – и значит, поочередно, наугад и приблизительно, наклоняясь к предполагаемому уху другого.
       — Откуда?
       — А? Из Москвы.
       — И я тоже.
       — А в Москве — откуда?
       — С Садового кольца.
       — А я там работаю. Живу в Марьино.
       — Далековато.
       — Доволен: квартира большая.
       — Вы кто?
       — Офицер. А вы? От вас не пахнет камуфляжем.
       — Я журналист. Почему мы так долго летим? Гудермес должен был быть через 20 минут…
       Из кабины вышел командир. Оглядел темноту вертолетной утробы, где были все мы, его заложники на эти два часа, и прокричал что-то на ухо офицеру сопровождения, который тут же закрыл люк, спокойно откинулся и стал разбирать свое оружие.
       Сосед насторожился, но как-то несерьезно, куда меньше меня. Всем нам надо было в Гудермес, где каждого ждали заранее оговоренный ночлег и баня – очень важная штука, а тут происходило нечто непонятное: зачем он складывает пулемет? Ведь до Гудермеса летают только под охраной? Да и огней под нами становилось чем дальше, тем больше… Где ты, Чечня?
       Еще через двадцать минут стало ясно, что садимся не в Гудермесе, – там просто поле, именуемое военным аэродромом. Тут же под нами появилась настоящая взлетная полоса с ровным бетоном. Мы увидели вышку диспетчерского пункта, всю освещенную, а таких на войне не бывает.
       
       
— Это не Чечня, – весело подытожил сосед и даже слегка щелкнул каблуками. В нем была очевидная перемена: раньше он говорил тяжко, будто камни перетаскивал, а сейчас — ну просто пел.
       — А чему вы, собственно, радуетесь? Нас тут никто не ждет. Спать негде…
       Но сосед уже ничего не слышал: он забежал к пилотам. И выскочив через минуту, прокричал восхищенно только одно слово:
       — Владикавказ!
       И снова, задрав руки вверх:
       — Владикавказ!
       И выдал легкую чечетку посреди вертолета.
       Может, у него тут жена?.. Да мало ли кто у него тут. А лично мне только этого не хватало… У меня — никого. Северная Осетия далековато от нужных мне мест… Значит, в Гудермесе какие-то военные неприятности — обстрелы или еще что-то, и садиться там было опасно, и пилоты все перерешили. Конечно же, не спросив пассажиров. Вот на войне все время так: твои планы абсолютно никого не волнуют, и тебя ставят лишь перед фактом, полностью их разрушая.
       А сосед громко смеялся, перекрывая гул мотора:
       — Полковник Миронов! Разрешите представиться!
       Он уже не собирался возвращаться на свое место, а стоял в проходе, спокойно удерживая тело в равновесии и лишь одной рукой касаясь вертолетной обшивки. Просто чудо: откуда такая сила взялась? Вдруг? Ведь еще каких-нибудь пятнадцать минут назад он был таким же нормальным и подавленным, как остальные, и его тело привычно швыряло в такт противозенитным маневрам вертолета даже в сидячем положении. А тут – поди! — машина садится, и значит, ее трясет, будто в малярийной лихорадке, а полковник стоит себе посередине в позе вальяжного курсанта в увольнении: «правая нога чуть вперед, левая – опорная».
       Спустились по выброшенному трапу. Нет, это мы устало сползли, а полковник слетел и побежал по летному полю кругами, хохоча, подпрыгивая и вертя головой с черным кудрявым вихром над открытым лбом. Шел теплый несильный дождик, и этот Миронов, оказавшийся на свету крепко спаянным, даже круглым от натренированной мышечной массы человеком в камуфляжной форме, опять вытянул руки вверх и принялся ловить губами эту воду с неба, переставшего быть страшным.
       Надо сказать, Миронов уже был заразителен. Офицеры, выгрузившиеся из вертолета, потихоньку освобождались от привычной для Чечни легкой «замороженности», когда человек боится и того, что слева, и того, что справа, сбоку и впереди, а того, что сзади – панически. Они уже шумели, весело обсуждая, где ночевать, пошли анекдоты, подколы, громкий и тоже совсем не «чеченский» общий смех.
       Миронов завопил:
       — Все – в ресторан!
       — Что отмечаем?
       — Ты еще не поняла?.. Значит, ты редко бываешь в Чечне! – Он сильно тряхнул меня за руку, требуя быть попонятливее. – Мы будем отмечать то, что мы – живы! Опять! И на этот раз выжили! Что мы сегодня – не на войне! Что я – жи-и-во-ой!..
       Последний крик был уже со стороны. Полковник убегал от нас все устраивать и узнавать — где тут хороший ресторан, что там готовят, как добраться — у ночных служащих аэропорта, с опаской выглядывающих из окон диспетчерской вышки на странную компашку, нежданно прилетевшую: не пьяное ли сейчас начнется безобразие и не пора ли вызывать милицию…
       Скоро Миронов опять прискакал. Легко подхватил сумки и рюкзаки и, чувствуя себя путеводной звездой в ночи, поволок за собой. «Жив!.. Жи-вы!..» – хохотал он, передвигаясь очень быстро, но мы уже успевали за ним. Мы тоже изменились, и все были так же невесомы, молоды и счастливы, как этот полковник, – мы зажглись от него и чувствовали, насколько пьяны радостью вновь полученной жизни, потому что, если честно, только что, в вертолете, она, конечно, висела на волоске, как это повелось в Чечне, да и к ночевке в Гудермесе тоже надо было готовиться, как к обороне… И виды мирного Владикавказа – густые акации, тихие чистые улочки, по которым мы сейчас летели, горящие фонари и люди, медленно прогуливающиеся, несмотря на поздний вечер и нашу стойкую привычку прятаться по углам в это время наступления комендантского часа, – все это нас уже опьянило, и кое-кого даже покачивало, хотя никто еще не притронулся ни к вину, ни к водке, ни даже к пиву.
       …К девяти начался разгул, хотя бутылки опять стояли почти нетронутыми. Мы шалели от самих себя, в целости и сохранности сидящих в этом североосетинском кафе. Мы плели друг другу пьяную чушь, мы были семьей, даже не зная имен. Мы вместе сходили с ума только от того, что мы живы, мы понимали друг о друге все — и мы не хотели завтра.
       
Фото Олега Смирнова

       
Однако лидером среди нас все равно оставался Миронов. С огромным аппетитом поглотив тьму великолепных североосетинских деликатесов, полковник отправился танцевать. Одну за другой он приглашал женщин, которые оказались рядом, клялся каждой в вечной любви и дружбе, да причем так, что слышали остальные, но сам он, конечно, на это не обращал никакого внимания – сейчас он жил мгновением, и все женщины казались ему великолепными, и ни одну нельзя было отпустить без лучших слов, когда-либо придуманных человечеством.
       Каждый танец Миронова заканчивался еще более зажигательно, чем начинался. Он брал очередную партнершу на руки и неистово кружил и кружил, и еще раз кружил ее, прильнувшую к нему, – а другого бы он не позволил — по зеркальному залу того дорогого владикавказского кафе… Кружил, даже если музыка заканчивалась. Кружил, даже если партнерша выглядела не такой уж невесомой, чтобы подобное можно было себе представить в тривиальной обстановке.
       Но этим вечером полковник был в ударе, и он не чувствовал ни тяжести, ни усталости, ни трудностей. Он парил над землей, он сгорал от страсти сбежавшего с эшафота. «Мы живы! Понимаешь?» — шептал он мне на ухо, когда пришла моя очередь танцевать с ним. Шептал так, как другие раньше произносили лишь: «Я люблю тебя». И когда закружил и снова исторг из себя: «Жив! И на этот раз! Ты же понимаешь!» — то был градус, известный любой женщине, когда шутить больше не стоит и мужчина поднимается ступенью выше и говорит: «Я хочу тебя».
       Но Миронов сейчас думал не об этом. Оказалось, он не вылезал из Чечни уже больше года и если что и имел, так эти кратковременные случайные попадания в мир наподобие нынешнего, владикавказского.
       — Сколько раз ты возвращался живым? – Это был наш последний круг на руках после танца.
       — Сегодня – шестой. – Он поставил меня на пол. – Как ты считаешь, можно испытывать удачу в седьмой раз?
       И, не интересуясь ответом, тут же громогласно возвестил начало следующей игры:
       — Всем женщинам – цветы!
       И подлетел к крошечной эстраде и привычным резким движением, каким офицеры выхватывают взведенный пистолет в мгновение опасности, выдрал микрофон из рук растерявшегося ресторанного певца.
       Полковник хотел петь. И пел целый час. Сам себе. Для себя. Ничуть не заботясь ни о чем: ни о том, что его устали слушать, ни о том, что он редко попадает в ритм и музыкальную интонацию.
       Этой ночью у него был только собственный ритм, мелодия и подаренная жизнь. Закончил полковник логично — колыбельной. И наконец потребовал коньяка.
       — Куда тебе завтра?
       — Решила — в Москву.
       — Когда прилетишь снова?
       — Скоро, недели через две.
       — Не торопись, нехорошо сейчас.
       — Знаю. Не буду.
       — Хотя? Когда тут хорошо…
       — А ты куда?
       — Утром — в Чечню. Вертолетчики сказали: погода будет.
       — Удачи.
       Сколько часов мы знали друг друга? Пять? Может, шесть?..
       А ведь говорили, как роднее не бывает, будто спустя лет тридцать счастливого брака, короткими фразами, и ничего не требовалось разжевывать друг другу, и мы понимали все с полуслова, полунамека и полудвижения…
       — Знаешь, я уже не могу сильно расстроиться от того, например, что нет денег.
       — И я.
       — Или что муж ушел…
       — А твой муж ушел?
       Это уже глубокая ночь и не кафе. Мы говорим в холле одной владикавказской гостиницы, где не оказалось мест за те деньги, которые у нас остались.
       — Да, в начале войны. Пил-пил, гулял-гулял, прожигал, а потом ушел. Но это такие мелочи по сравнению…
       — По сравнению с чем? – проверяет все-таки.
       — Сам знаешь — с жизнью и смертью. И я благодарна войне, на которую случайно попала и так же случайно застряла, потому что знаю теперь, как быть выше всего непринципиального, а значит, суетного.
       — Да, принципиальное – одно, – подхватывает Миронов. — Жив ты или нет. Жив твой друг или умер. Да?
       — Да. Только так. Война – отвратительная вещь, но она вычистила меня от всего ненужного и отсекла лишнее. Мне ли быть не благодарной судьбе?
       Миронов молчит. Он согласен. Но о себе в ответ не распространяется. И незачем. Все понятно без слов. Мы — люди одной крови, нам влили ее на войне, каждому доступную дозу, и она бродит в нас, как гормоны, и слишком часто заводит нас в никуда, в темную комнату без дверей, и, когда в самый последний миг все-таки отпускает, мы понимаем, до чего же одиноки и обречены искать по миру себе подобных, которым уже не потребуются потоки слов для разговора, которые знают о жизни то, что большинство не прочувствует никогда. Быть может, мы и хотели бы поделиться с остальными этой своей тайной по имени «война», но там, где мир, никто ничего не желает знать, никому нет до этого дела.
       До чего, например? Так любит спрашивать моя самая близкая подруга: «Ну скажи же! » Она – чудный человек, но ждет рассказов о трупах и крови.
       А я – о другом, о том, что знает Миронов: что жизнь, например, заканчивается в одну секунду, и завтра – это слишком блудливое животное, чтобы на него надеяться. Оно способно не навестить тебя никогда. Или того, кто рядом с тобой. Что, в общем, безразлично: ваши отношения – какие они есть сегодня, все равно уже не повторятся. И значит, если ты сегодня живой, будь счастлив только этим. Цени ЭТОТ день и час. Все — только здесь и только сейчас…
       …Ранним утром Миронов провожал до трапа тех, кто улетал в Москву. И в нем ничего не напоминало того розовощекого черноволосого крепыша, что вечером чудил во владикавказском кафе. Миронов оказался человеком с сильной проседью, был сер лицом, печален, отвечал невпопад и, похоже, думал о плохом — что нет никаких гарантий, что именно ему должно повезти еще раз.
       — Не нервничай, я позвоню тебе домой. Скажу, что все отлично. – Что я еще могла выдать, кроме привычных «чеченских» фраз, которые говорят все, кто улетает, всем, кто остается?
       — Ну позвони… Все отлично… — повторял он, как магнитофон. — Старший сын – в Суворовском. Младшему – три года. Жена – молодая красавица. И что дальше?..
       — Дальше — ВСЕ. Счастье. Как вчера. Надо верить в удачу. Мы – никто без нее.
       Промолчал. Значит, не согласился: он очень хотел в Москву. Подарить на память было совершенно нечего, а очень хотелось. Я стянула шарф и отдала полковнику. Но он даже не улыбнулся, верный «чеченской» хандре и интуиции.
       
      
 И правда, в следующий раз мы встретились уже в подмосковном госпитале. Миронов позвонил и сообщил, что был ранен – вскоре после Владикавказа.
       — Тяжело ранен? – глупо переспросила я, потому что все знают: в подмосковные госпитали возят из Чечни только тяжелораненых.
       — Обычно, – так же бессмысленно соврал он.
       Я испугалась: мы перестали быть людьми одной крови? И надо говорить лишнее и ему?
       Но первое же, что выдал Миронов, приветственно помахивая рукой со своей скрипучей казенной койки, успокоило:
       — На этой войне я возненавидел слово «никогда». Потому что «никогда» наступает тут же.
       Это было именно то, о чем думала и я, поднимаясь на госпитальный этаж, где располагалась его палата. Значит, мы – прежние, он думает, как я, он знает, что я есть, а я знаю, что он есть. Слишком много для плохо знакомых людей?.. Нормально — даже для совершенно незнакомых, побывавших там, где мы побывали.
       А дальше мы с удовольствием трепались с полковником, и его молодая жена, действительно очень красивая, ухаживающая за ним и внимательно сейчас следившая за капельницей, совершенно не понимала нас.
       Например, что ему, Миронову, грандиозно повезло: его ведь ранило, а не убило, и значит, он жив.
       — Ты понимаешь! Ведь и на этот раз — жив! – Полковник явно выздоравливал. Он по-владикавказски подпрыгивал на койке, забыв о боли. Был готов петь и плясать.
       — Отлично! – отвечала я, и жена Миронова смотрела на меня уничтожающе. – Представь, теперь у тебя будет очень длинный отпуск по ранению. У тебя накопились командировочные за войну, тебе выплатят страховку, отпускные… Ты будешь жить королем. А пока будешь гулять, глядишь, и война закончится. Обещаю! Я напишу кучу статей, больше, чем должна, – только для того, чтобы она, проклятая, закончилась, и ты больше никогда туда не попадешь.
       Конечно, чушь. Но почему бы не сказать, если он ждет. И я продолжала:
       — И будешь воспитывать сыновей, и водить вас, — это – жене, я, как могла, ласково улыбнулась ей, страстно ожидающей моего ухода, — в театр, и ездить в гости к матери… Да мало ли еще что можно сделать, когда ты здесь, а не там…
       — Погоди-подожди, – остановил меня полковник. Это была его любимая присказка: если «погоди-подожди», значит, сейчас обязательно последует что-то очень важное для него. – Я правильно тебя понимаю? Чтобы Я остался жив, ТЫ будешь писать, но для этого ТЫ должна продолжать ездить ТУДА, и тогда ТЫ можешь погибнуть?.. Значит, ты хочешь, чтобы я здесь лежал и ждал этого «никогда»?..
       Бог миловал. Мы оказались удачливы – мы оба живы. Опять. И на этот раз. Одно плохо: пока полковник выздоравливал, я писала неважно. Потому что за это время он-то успел все: встать на ноги, окрепнуть, использовать все свои «военные» отпуска, съездить на курорт, наговориться и наиграться с сыновьями, побывать с женой в театре «больше десяти раз» (его слова)…
       А я? Я очень подвела его. Война, окончание которой я пообещала Миронову, так и не завершилась. И он снова вернулся туда, где даже совсем зрелые люди выучивают истинный смысл слова «никогда». И теперь мы оба с ужасом ждем, когда же оно наступит и для нас, и боимся одного: что некому будет однажды заорать на весь владикавказский аэропорт: «Понимаешь ли, мы живы! И на этот раз!»
       
       Анна ПОЛИТКОВСКАЯ
      
 29.10.2001
       

2006 © «НОВАЯ ГАЗЕТА»